Марина Цветаева. Скрещение судеб.

Александр Пушкин.

«Ведь Пушкина убили, потому что .
своей смертью он никогда бы
не умер, жил бы вечно».
Из письма 1931 г.





Цветаева проникновенно писала о многих поэтах. Но поистине перовой неземной любовью её был Пушкин. Мало сказать, что это её «вечный спутник». Пушкин, в понимании Цветаевой, был безотказно действующим аккумулятором, питавшим творческую энергию русских поэтов всех поколений - и Тютчева, и Некрасова, и Блока, и Маяковского. И для неё самой «вечно современный» Пушкин всегда оставался лучшим другом, собеседником, советчиком. С Пушкиным она постоянно сверяет своё чувство прекрасного, своё понимание поэзии. При этом в отношении Цветаевой к Пушкину не было решительно ничего от молитвенно – колено преклоненного почитания литературной «иконы».


Пушкинскую руку
Жму, а не лижу…

Цветаева ощущает его не наставником, а соратником. Не обинуясь именует она себя «товаркой» Пушкина:


Прадеду – товарка: В той же мастерской!


В отношении Цветаевой к Пушкину, в её понимании Пушкина, в её безграничной любви к Пушкину самое важное и решающее - это твёрдое, непреложное убеждение в том, что влияние Пушкина может быть только освободительным. Порукой этому - сама духовная свобода Пушкина. В его поэзии, в его личности, в природе его гения Цветаева видит полное торжество той свободы и освобождающей стихии, выражением которой, как она понимает, служит истинное искусство. Пушкинская песня о Чуме - это уже не слова, не стихи, а чистое «наитие стихий», - она написана «языками пламени, валами океана, песками пустыни - всем, чем угодно, только не словами». Её Пушкин - самый вольный из вольных, бешенный бунтарь, который весь, целиком - из меры, из границ (у него не «чувство меры», а «чувство моря»)- и потому «всех живуче и живее»:


Уши лопнули от вопля:
«Перед Пушкиным во фрунт!»
А куда девали пёкло
Губ, куда девали - бунт
Пушкинский? Уст окаянство?
Пушкин - в меру пушкиньянц!


Отношение её к Пушкину - кровно заинтересованное и совершенно свободное, как к единомышленнику, товарищу по «мастерской». Ей ведомы понятны все тайны Пушкинского ремесла - каждый его скобка, каждая описка; она знает цену каждой его остроты, каждого его слова. В это знание Цветаева вкладывает своё личное, «лирическое» содержание. «Не хотела бы быть ни Керн, ни Ризнич, ни даже Марией Раевской. Карамзиной. А ещё лучше - няней. Ибо никому, никому, никогда с такой щемящей нежностью:


Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя….


Ведь Пушкин ( как вся его порода) любя презирал, дружа - чтил, Только Гончарову не презирал (понятие жены!).»

«Первое, что я узнала о Пушкине, это - что его убили. (…) Пушкин был мой первый поэт, моего первого поэта - убили. С тех пор, да, с тех пор, как Пушкина на моих глазах на картине Наумова убили, ежедневно, ежечасно, непрерывно убивали всё моё младенчество, детство, юность - я поделила мир на поэта - и всех, и выбрала - поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать поэта - от всех, как бы эти все ни одевались и ни назывались. Но до «Дуэли» Наумова был другой Пушкин, Пушкин - когда я ещё не знала, но что Пушкин - Пушкин. Пушкин не воспоминание, а состояние: чёрный человек выше всех и чернее всех - с наклоненной головой и шляпой в руке. (…) Памятник Пушкину был моей первой встречей с черным и белым: такой черный! такая белая! - и так как черный был явлен гигантом, а белый комической фигуркой, и так как непременно нужно выбрать, я тогда же и навсегда выбрала черного, а не белого, черное, а не белое: черную думу, черную долю, черную жизнь. Памятник Пушкина со мной под ними фигуркой подо мной был моим первым наглядным уроком иерархии: я перед фигуркой великан, но я перед Пушкиным - я. То есть маленькая девочка. Первый урок числа, первый урок масштаба, первый урок материала, первый урок иерархии, первый урок мысли и, главное, наглядное подтверждение всего моего последующего опыта: из тысячи фигурок, даже одна на другую поставленных, не сделаешь Пушкина. Пушкин меня заразил любовью. Словом - любовь. Мне было шесть лет. И это был мой первый музыкальный год.


Теперь мы в сад перелетим,
Где встретилась Татьяна с ним.


Скамейка. На скамейке - Татьяна. Потом приходит Онегин. И говорит только он, а она не говорит ни слова. И тут я понимаю, что это - любовь. Я не Онегина влюбилась, а в Онегина и Татьяну (и может быть, в Татьяну немножко больше), в них обоих вместе, в любовь. И не одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в неё - немножко больше), не в них в двух, а в их любовь. В любовь. …Но еще одно, не одно, а многое, предопределил во мне Евгений Онегин. Если я потом всю жизнь первая писала, первая протягивала руку – и руки, не страшась суда, - то только потому, что на заре моих дней …Татьяна это на моих глазах сделала. И если я потом, когда уходили (всегда – уходили), не только не протягивала вслед рук, а головы не оборачивала, то только потому, что тогда, в саду, Татьяна застыла статуей». В понимание роли художника и назначения искусства Цветаева наследует прежде всего Пушкину. Ей близка его мысль о творчестве – высокой миссии, дорог мотив творческой, «тайной свободы» поэта, что « не клонит гордой головы».Творчество предстает как созидательный акт, противостоящей «бегу времени» и небытию. Именно творчество, свидетельствует сама поэтесса, помогло ей выстоять в испытаниях:


Мое убежище от диких орд,
Мой щит и панцирь, мой последний форт
От злобы добрых и от злобы злых –
Ты – в самых ребрах мне засевший стих!




назад вперед