Тема России в работах Макса Вебера

«Все экономические тенденции ведут к возрастанию несвободы»

Politisch ist das hier ein Irrenhaus, und die verstandigen Leute sind machtlos

М. Вебер

«Нет пророка в своем отечестве» — расхожая мудрость. Но — почему так? Почему так было в эпохи трагических разломов в России ХХ века? Какова социология этого блокирования?

Свободный рынок сам по себе не способен создать свободное общество — «материальные интересы явно ведут общество в противоположном направлении — к возрастанию несвободы». Подобно тому как легким для процесса дыхания нужны дыхательные мышцы, свободный рынок нуждается в опоре на институты гражданского общества, развитой демократии.

«В политическом отношении здесь сумасшедший дом, и понимающие люди бессильны что-либо сделать». Так писал Макс Вебер в личном письме от 13 января 1918 года из Берлина. На его глазах рушилась германская держава; он был убежден, что многое, если не все, еще можно спасти, но ни к его голосу, ни к голосу других компетентных людей никто не прислушивался… Знакомая ситуация. Сколько раз нечто подобное произносили «verstandigen Leute», доведенные до отчаяния своим полным бессилием. Увы, знание и понимание так часто остаются не востребованы.

Проблему отрыва «знания» от «действия» можно обсуждать в философском плане. А можно и в историко-социологическом. На этом уровне нас интересуют всего лишь реальные механизмы, блокирующие чьи-то интеллектуальные усилия и достижения.

Этой проблемой немного занималась история техники. Кое-что известно, например о том, почему Ползунову не удалось внедрить паровую машину или почему китайцы, придумав порох, так и не построили Большую Берту. Но даже с этими случаями далеко не все так ясно, как хотелось бы. Что уж говорить о блокировании общественно-политической мысли и понимании исторических тенденций. Археология идей открывает перед нами прямо-таки какое-то кладбище невостребованных интеллектуальных достижений.

Обратимся к конкретному случаю. Предмет нашего внимания на этот раз — суждения Макса Вебера о русской революции. 90 лет они почти никого не интересовали. Было бы, конечно, ребячеством настаивать, что если бы участники политических процессов в России начала века и позднейшие аналитики русского общества обратили внимание на анализ Макса Вебера, то история могла бы пойти иначе. Но определенно, что понимание русской истории и русского общества сегодня могло бы выглядеть иначе, если бы Вебера не игнорировали так упорно почти целое столетие. А какие это могло бы иметь последствия — уже другой вопрос. Посмотрим же, что произошло. Быть может, этот конкретный случай окажется поучительным. То, что он достаточно занимателен, — это мы гарантируем.

В 1905 году началась русская революция. Макс Вебер одним из первых понял, насколько происходящее в России важно для мировой истории.

Он бросил все свои занятия и занялся Россией. Стремительно выучил русский язык, вошел в контакт со своими русскими коллегами — среди них виднейшие русские либералы Петр Струве и Кистяковский, экономисты-статистики Кауфман и Святловский и др. — и написал две работы. Ему казалось, что он пишет статьи, но по ходу дела это оказались, в сущности, две книги. Переизданные вместе в 1990 году в полном собрании сочинений Вебера (так называемом Gesamtausgabe), они занимают том объемом около 750 страниц. И сегодня этот труд представляет собой самый большой компендиум хронографических, статистических и морфологических деталей, дающих вместе общую характеристику состояния российского общества на 1904 -1906 год. И что (на мой вкус) еще важнее, они битком набиты содержательными аналитическими идеями. Почти через сто лет не все они поражают наше воображение. Но в общем реакция Макса Вебера на новейшую фазу русской истории, сильно опережавшая свое время, все еще, как мне кажется, идет, скажем, на четверть корпуса впереди основного массива «россиеведения».

Теперь пришло время вспомнить, что Макс Вебер не какой-то случайный современник событий, написавший попутный мемуар в стол и ничем другим о себе не заявивший. Макс Вебер — главный «герр профессор» ХХ века, отец-основатель современной науки об обществе, вдохновитель целого созвездия крупных научных авторитетов, хлеб насущный для целого полчища аспирантов и докторантов, наконец, политический гуру по меньшей мере немецкой политической элиты. Макс Вебер — культовая фигура.

Здравый смысл подсказывает нам, что когда самый крупный мыслитель нашего века что-то сказал о самом крупном событии этого века, то у всех остальных это должно вызвать почти автоматический интерес. Но оказывается, что мы поразительно наивны: произошло как раз прямо противоположное. В исследованиях по новейшей истории России меньше всего ссылок на Вебера. Имя Вебера в них мелькает. Мода на Вебера дошла и до этой, самой глухой провинции исторической и социальной науки. Но если уж в этой провинции Вебера и вспоминают, то в какой угодно связи, но только не в связи с теми работами, которые он специально посвятил России.

История того, как обширная отрасль знаний почти столетие упорно игнорировала автора, имевшего все шансы стать крупнейшим авторитетом в этой области, дает нам интересный материал для размышлений о том, как взаимодействуют «наука» и «общество». Или, если угодно, как они не взаимодействуют.

Теперь сообщим для любопытных библиографическую сторону этого причудливого эпизода. Две работы Вебера называются по-русски «К положению буржуазной демократии в России» и «Переход России к псевдоконституционализму». Они были опубликованы в журнале «Archiv fur Sozialwissenschaft und Sozialpolitik» в 1906 году. Первая из них была переведена в том же году и издана в Киеве под названием «О буржуазной демократии в России».

Затем следы этих работ Вебера в России пропадают. Русский перевод упоминается в библиографическом справочнике «Первая русская революция» 1931 года и, как ни странно, в Советской исторической энциклопедии. В других энциклопедических статьях о Вебере ничего не говорится о том, что он занимался Россией.

В самой Германии между 1906 и 1990 годами два очень сокращенных варианта русских штудий Вебера несколько раз публиковались в сборнике его статей «Gesammelte politische Schriften». На русском языке эти две концентрированные версии были опубликованы в номерах 22 и 27 журнала «Синтаксис» (1988-1989), который издавали в Париже А.Д.Синявский и М.В.Розанова. Сразу же после этого я опубликовал большую статью (очень предварительную, в основном пересказ) под названием «Начало русской революции: версия Макса Вебера» сначала в журнале «СССР: внутренние противоречия», издававшемся В.Чалидзе (1988, Ь 22), а затем в журнале «Вопросы философии» (1990, Ь8). Мне известен только один отклик на мои публикации и на русские штудии Вебера. Это статья Ю.Н.Давыдова в журнале «Социологические исследования» (1992, Ь3).

На английском языке два «русских» очерка Макса Вебера не появлялись очень долго. Сокращенные версии появились, наконец, на английском в 1994 году, а в 1995 году были опубликованы, условно говоря, полные переводы — вторая работа сокращена чуть ли не на половину.

Сейчас подготовлен полный русский перевод этих двух работ. Статья, предваряющая публикацию полных текстов двух работ Вебера о русской революции, под названием «Вебер и Россия или приключения ткача в стране бичей и знахарей» появилась в московском журнале «Рубежи» (1997, Ь 5). Там же опубликован (1998) и новый перевод первой работы (сокращенный за счет примечаний). Наконец, полные тексты обоих очерков начинают публиковаться в «Русском историческом журнале» Российского государственного гуманитарного университета (РГГУ).

Итак, россиеведение игнорировало русские штудии Вебера почти 100 лет. Случай отнюдь не уникальный, но сам по себе гротескный. Как это могло случиться? Конечно, русские штудии Вебера находятся на периферии основного корпуса его наследия, в центре которого располагается ставший уже хрестоматийным «тезис о протестантской этике» и организованная вокруг него огромная масса «социологии религии». Среди тех, кого интересует центральная тема Вебера, они не могли пользоваться большим интересом, потому что в них не было почти ничего, что уже не содержалось бы в главных его работах.

Русские очерки Вебера могли бы вызвать более живой интерес у политологов. Но здесь сыграла роковую роль взаимная изоляция (продолжающаяся и ныне) общей социологии власти как учения о типах и структурах власти и россиеведения. Социология власти российский опыт не учитывает. Она строит свои теоремы, обообщая западный опыт, а потом уж втискивает Россию в готовые схемы.

Были, впрочем, исключения. Внимательными читателями этих работ Вебера были Райт Миллс и Ганс Герт (1947), что отразилось в их классической хрестоматии Вебера. К русским штудиям Вебера постоянно обращается Дэвид Битэм (1974) в своей книге о влиянии Макса Вебера на политическую теорию. Не обошел их вниманием Вольфганг Моммзен в своей книге 1959 года о Вебере в контексте германской политической жизни. Но эти авторы остались изолированными. Русские штудии Вебера не вошли в обиход политической теории.

Россиеведение, казалось бы, должно было проявить самое большое любопытство по поводу работ Вебера, но именно специалисты по России оказались наименее любопытными. Отчасти это объясняется полным отсутствием интереса среди славистов ко всякого рода «теории». В ней доминируют «историки».

Историки, конечно, не глупее других. Но у них своя традиция. На очень глубоком уровне существует сильное взаимное недоверие и даже враждебность между историей и социологией, примерно так же как между физикой и химией. И среди историков существует традиция вражды с Вебером. Ведь даже самая знаменитая в широких кругах идея Вебера о роли протестантской этики в происхождении современного капитализма встретила наибольшее сопротивление именно со стороны историков — от Рахфаля до Тревор-Ропера. Некоторые продолжатели Вебера (в России это был, например, Неусыхин) пытались убедить историков, что Вебер на самом деле хотел синтеза истории и социологии и что его исследовательская техника плодотворна для исторической науки. Но основная масса историков от таких игр отказалась.

В том, что русские очерки Вебера надолго выпали из научного оборота, отчасти виноват был сам Вебер. Он сам в разговорах и письмах называл их «журналистикой», высказывал опасение, что они очень быстро устареют; отказался издать их отдельной книгой. В самой Германии к тому же его суждения о России оказались политически чуждыми обоим истеблишментам — и консервативному, и социал-демократическому. Впрочем, и другие идеи Вебера при его жизни не были в большом ходу. Вся канонизация Вебера произошла уже после его смерти. Трансляторам идей и авторитета Вебера приходилось укреплять репутацию работ, рядом с которыми его русские штудии казались им второстепенными.

Вероятно, они были правы. И это снова возвращает нас к той научной общине, где в этих работах нуждались больше всего. А именно туда, где занимаются Россией. Дело ведь не только в авторитете самого Вебера. У россиеведения, в особенности у новейшей истории России, вообще нет какой бы то ни было концептуальной платформы. Весь огромный корпус исследований стоит на глиняных ногах. Ни теория бюрократии, ни теория модернизации, ни теория тоталитаризма не дают серьезных эффектов. В поисках фундамента специалисты по России кидаются к расхожим мифам, бытующим в повседневной умственной жизни российской интеллигенции, в отчаянии и под воздействием моды цепляются за структуралистский мистицизм или расхожий фрейдизм. Они, собственно, лишь переводят обыденные представления на модный жаргон современного научного-политического салона. Но упорно не хотят заглянуть в работы Вебера.

Я вовсе не хочу сказать, что историки России найдут в русских штудиях Вебера надежный фундамент для дальнейших исследований и таким образом надолго решат свои проблемы. На мой вкус, там есть много интересного, но никаких сенсационных откровений там нет. Если бы к этим работам обратились полвека назад, то эффект был бы очень силен. Сейчас он таким сильным уже не будет. Обращение к работам Вебера теперь скорее просто поможет тем, кто нащупал некоторые свежие темы или собирается оживить интерес к некоторым сторонам новейшей русской истории, которые хотя и были известны, но были стерилизованы советской имитацией марксизма или находились в небрежении. Я думаю также, что мы сможем использовать опыт Вебера для того, чтобы, наконец, превратить новейшую историю России из «истории КПСС» в историю российского общества. И, что очень важно, хотя и не лежит на поверхности: Вебер поможет тем, кто надеется изменить стиль российского мышления. Сейчас русская мысль проявляет неукротимую склонность к садо-мазохистской компенсаторной мифологии и нуждается в мужестве и трезвости. Вебер для этого прекрасный образец и учитель. Но вернемся к вопросу: почему же заинтересованные круги так не хотели ничему поучиться у Вебера без малого 100 лет?

Что касается России, то здесь все, конечно, можно списать на полицейский режим в науке, на обязательный характер марксизма-ленинизма и на особо подозрительно-враждебное отношение к самому Веберу со стороны партийно-экономического истеблишмента. Правда, никакие цензурные меры не помешали советской интеллектуальной элите десятилетиями баловаться Кьеркегором или Леви-Строссом. Так что и здесь, к сожалению, как всегда, можно было бы сказать, что неча на зеркало пенять, коли рожа крива. И все же режим жестокого контроля сверху был бы принят как смягчающее обстоятельсто на процессе советского умственного салона, если бы в суде слушалось дело о его «преступной небрежности».

У западной славистики такого смягчающего обстоятельства нет. Она кастрировала себя сама. Не только, кстати, в случае с Вебером. Она занималась систематической самокастрацией и, как всем хорошо известно, с началом перестройки оказалась у корыта, разбитого вдребезги.

Слависты не читали Вебера. Кое-кто, впрочем, читал, но, как видно, впустую. Как, например, покойный дуайен английских советологов Леонард Шапиро (умер в 1984 году) или нынеший патриарх русистики-советологии Ричард Пайпс. Шапиро в одной из своих работ о русской революции походя упомянул Вебера, но тотчас же дезавуировал значение его русских работ, сославшись на то, что Вебер был под влиянием своих кадетских друзей Струве и Кистяковского. Пример поразительного научного легкомыслия. Ричард Пайпс отнесся к Веберу гораздо серьезнее и даже написал о его русских штудиях специальную статью. В ней он «закрыл» Вебера, объяснив своим коллегам (не знавшим немецкого), что Вебер кругом был неправ. И вот мы теперь имеем вместо Вебера Пайпса. Voila.

Всей этой истории есть, конечно, одно очень тривиальное объяснение — а именно обычная инертность рядовых доцентов, не желающих расстаться с привычными и удобными представлениями. Но в случае со славистами и Вебером есть и кое-что еще. Я берусь утверждать, что западная советология выражает отношение к русскому историческому опыту западных «средних слоев». Иными словами — это мещанский взгляд на Россию. А мировоззрение мещанина, честно говоря, определяется не жаждой знания, а стремлением сохранить душевный комфорт, заглушить беспокойство по поводу собственного двусмысленного и неустойчивого статуса. В этом смысле западная служилая интеллигенция ничем не отличается от советской. А Вебер не помогает душевному спокойствию. Вебер заставляет вибрировать. Все его работы таковы. И его русские исследования тоже. Они разрушают образ России, удобный для западного обывателя.

Хотя этот очерк пишется не для того чтобы пересказывать Вебера, пришло время привести несколько извлечений из его русских работ. Я ограничусь короткими цитатами почти без комментариев.

«Путь русской социально-реформистской либеральной демократии — это путь самоотречения. У нее нет выбора. По моральным соображениям и поскольку старый режим ведет себя так демагогически, она может требовать только безусловного всеобщего и равного избирательного права… Ей приходится выступать за аграрную реформу, в результате которой возникнет экономическая практика и возобладают экономические отношения не в духе «прогрессивного» волюнтаристского социализма, но, в сущности, в духе архаического крестьянского коммунизма»

Об аграрной программе неонародников, в которой мы узнаем первый набросок колхозного строя, Вебер пишет, что в основе ее лежит «твердое убеждение, будто деревня (община. — А.К.) может одновременно быть принудительным объединением и добровольным товариществом, остаться и тем и другим, или, если угодно, стать и тем и другим, и что индивид останется привязанным к общине отчасти вынужденным образом, поскольку выход из нее нужно улаживать, а отчасти по своей воле, поскольку будет претендовать на сохранение своего надела». Заметим, что тут Вебер касается приводящей аналитический ум в отчаяние шизофренической амбивалентности советского строя, представлявшего собой странное химическое (на молекулярном уровне) соединение «свободы» и «рабства».

После чрезвычайно детального обсуждения разных вариантов аграрной реформы в России Вебер приходит к обобщению: «бюджетная проблема, не знающая прецедента». И далее констатирует:«…Партия, решившая проводить аграрную реформу законными средствами, окажется в незавидном положении». Не правда ли, это бросает некоторый свет на вопрос, почему в конце концов аграрную реформу в России провели (мы знаем кто) с такими чудовищными нарушениями законности, даже «социалистической».

Русские либералы, как левые (кадеты), так и правые (октябристы) хотели привить русскому обществу индивидуалистическую культуру, в основе которой лежит идея «прав человека». Вебер полагал, что шансы на это очень невелики. Во-первых, в Западной Европе эта культура возникла при уникальном сочетании уникальных обстоятельств. Например, один из корней европейского индивидуализма — «религиозные убеждения, не признающие человеческого авторитета, поскольку такое признание обозначало бы атеистическое обожествление человека. Эти убеждения при современной форме «просвещения» вообще уже не могут широко прижиться». Кроме того, Вебер напоминает, что «шансы на «демократию» и «индивидуализм» были бы невелики, если бы мы положились на закономерное действие материальных интересов. Потому что материальные интересы явно ведут общество в противоположном направлении… Все экономические тенденции ведут к возрастанию несвободы». Вебер полагал, что в России капитализм возникает сразу в его зрелых формах (монополистический или государственно-монополистический капитализм, как мы стали говорить позднее). А эти формы враждебны свободе. И кто все-таки вопреки всему хочет сделать русское общество обществом свободных индивидов, те должны по крайней мере принимать эту неприятную реальность во внимание и действовать не рутинным образом.

Преобразования 1905 года привели, как считает Вебер, к трансформации самодержавия в «псевдоконституционализм». Но не потому что самодержавие сделало вид, что дало конституцию, а на самом деле сохранило все свои прерогативы. Создание Совета министров на месте старого аморфного института, именовавшегося «комитетом министров», Вебер комментирует так: «Указ от 21 октября 1905 года означал просто исчезновение последних признаков самодержавия в старом смысле и установление власти модернизированной бюрократии». Далее Вебер поясняет свою мысль: «Царь оказывается беззащитным перед лицом бюрократии, хотя в отдельных случаях он мог решиться на вмешательство. Но в принципе он был исключен из служебной процедуры и, по самому ее существу, его вмешательство было обречено на бессистемность!» И еще:«Крупный капитал и банки были единственными, помимо самого чиновничества, кто был заинтересован в господстве бюрократии под прикрытием псевдоконституционализма, при условии, что им дадут возможность бесконтрольно делать деньги и ликвидируют «зубатовщину».

Внимание Вебера привлекает то, что он называет «техника современной революции» Он обращает внимание на то, что в российских условиях «субстанция» политической борьбы (и революции) смещается из сферы разработки серьезных программ в сферу тактических маневров. При этом «у обеих сторон конфликта нет «большого вождя», который придал бы движению патетическое звучание, способное увлечь, так сказать, «посторонних». Ни прекрасный политический публицист, ни эксперт по социально-политическим проблемам не могут быть «вождями», так же как и практический революционер, пусть и самый отчаянный». Опровергает ли это наблюдение Вебера появление на русской политической арене Столыпина или Ленина? Или в свете утверждения Вебера нам придется признать, что ни тот, ни другой не были настоящими вождями?

Это о генералах революции. А вот что Вебер говорит об офицерах и солдатах революции: «романтический прагматизм социалистически-революционной интеллигенции… близок, несмотря на протесты своих представителей, к «государственному социализму», и от него лежит очень короткий путь в авторитарно-реакционный лагерь. Быстрое превращение крайне радикальных студентов в крайне «авторитарных» чиновников… не обязательно объясняется их личными врожденными свойствами и низким стремлением заработать себе на кусок хлеба, Не случайно имеет место и обратное превращение: убежденные, казалось бы, сторонники прагматического бюрократического рационализма в духе Плеве и Победоносцева превращаются в радикальных социалистов-революционеров. Прагматический рационализм этого направления в принципе есть как раз тот образ мышления, которому свойственно страстное стремление к «делу» в духе абсолютной социально-этической нормы. Аграрный коммунизм оказывается идеальной почвой, на которой происходит постоянное качание между идеей «творческого акта» «сверху» и «снизу», между реакционной и революционной романтикой».

Вспомним теперь, как либеральные критики Октябрьской революции называли ее «контрреволюцией». Вспомним все разговоры о термидорианстве, реставрации, о контрреформе (А. Янов), о «национал-большевизме» (М. Агурский). Вспомним причитания анархистов и троцкистов о «преданной революции». Или о социальной и культурной «архаике», воплотившейся на излете революционного процесса в советских общественных структурах, о чем с такой силой недавно писал В. Булдаков («Красная смута»). Вебер обнаруживает пресловутую (почти шизофреническую) двойственность русской революции на уровне социального характера ее рядового агента. Вебер здесь (очень хараетерным для него образом) проводит связь между индивидуальным действием, социальным типохарактером деятеля и общественной структурой.

А вот и чисто институциональный сюжет: «Власть делала все возможное, в течение столетий и в последнее время, чтобы еще больше укрепить коммунистические настроения. Представление, что земельная собственность подлежит суверенному распоряжению государственной власти (искоренявшей, кстати, частное право на всякое другое «нажитое» добро), было глубоко укоренено исторически еще в московском государстве, так же как и община». Если это так, то негативное отношение власти и ее подданных к частной собственности не было привнесено в русское общество большевиками, на чем так упорно настаивали и сами большевики, и антикоммунистическое обыденное сознание, имеющее очень хорошо оформленную «академическую» ипостась. Можно думать, что эта особенность есть типологический определитель «русской системы», а не свидетельство ее «формационной» или «цивилизационной» отсталости. А.Фурсов и Ю.Пивоваров много пишут об этом в книге, которую они так и назвали — «Русская система».

Содержание двух работ Макса Вебера о русском обществе в начале ХХ века этим не ограничивается. В разных местах Вебер касается таких тем как роль «теории» в российской общественной жизни, вражда между либералами и радикалами, распад империи на «ведомственные сатрапии», роль возможной войны в будущей революции, роль иностранных кредитов в исторической трансформации России, отношения между разными институциональными корпорациями, в частности, борьба между центральной бюрократией и земством, межэтнические отношения и федерализм. Вебер педантично проверяет, как выполняются обязательства, взятые на себя монархией в Манифесте 17 октября. Эта часть его второй работы о России представляет собой, можно думать, пионерное (может быть, даже не только для того времени) исследование того процесса, который сегодня был бы назван «формирование гражданского общества» в России.

По ходу детального анализа российского общества Вебер решается делать и некоторые прогнозы. Он, например, считает, что после 1905 года становится очевидным, что старый режим не может контролировать ситуацию:«Кажется, совершенно исключено, что этот режим сумеет найти какой-то путь к долговременному успокоению страны: она сама должна себя вытаскивать за волосы из болота, и она должна захотеть это сделать».

Вебер ожидает поправения либерально настроенных групп: «После подавления декабрьского восстания и под впечатлением крестьянских беспорядков реакционные настроения стали перекидываться от бюрократии к «обществу», то есть прежде всего в земства… Это хороший пример того, как реальные условия влияют на идеологию имущего класса; он так же показывает, как гуманитарные идеалы вступают в конфликт с экономическими интересами и в какой мере они могут при этом устоять». По мнению Вебера, крах старого режима на фоне усиления «коммунистических настроений» может привести «к чему-то совершенно небывалому, но к чему именно — предвидеть невозможно».

В общем, так все и получилось. Что дело идет к тому, чувствовали многие. Гораздо меньше было таких, кто артикулировал свои видения так же четко, как Макс Вебер. Но были и такие, например, князь Е.Трубецкой. Их голоса совершенно не были услышаны. Можно, конечно, эту общественную глухоту объяснить безумием толпы, крайней дестабилизацией общества и пр., но этих простых объяснений мало; это «слабые» объяснения. Наводнение, конечно, объясняется тем, что были особенно сильные дожди. Но такое объяснение совершенно игнорирует вопрос, почему не были построены аварийные сооружения.

Люди, особенно образованные элитарные группы, намного умнее и проницательнее, чем мы привыкли думать. Чуть более углубленные исторические исследования позволяют установить, что в самые катастрофические периоды истории многих обществ высказывались идеи, позволявшие активным агентам процесса разработать эффективные меры общественного спасения. Но чаще всего они не были осуществлены и даже не были приняты к сведению. Провал положительных идей, основанных на эффективном анализе, и тех активистов, которые эти идеи предлагают, обычно комментируется с помощью таких простых формул, как «нет пророка в своем отечестве», «не пришло время», «массивные тенденции вели общество в ином направлении» и т.д. Эти комментарии не совсем бессмысленны, но совершенно недостаточны. Было бы интересно знать, кто и почему не дает хода адекватному пониманию общественных ситуаций и дельным советам просвещенных и опытных людей. Людям мешают не только обстоятельства. Людям мешают люди. Ну хорошо, нет пророка в своем отечестве. Это расхожая мудрость. Но какова «социология» этого блокирования?

В этой связи три соображения Макса Вебера в отношении русского общества оказываются актуальными. Во-первых, очень сильное его утверждение, что в русском обществе нет ничего исторического, кроме Самодержавия, Церкви и Общины. Идеи свободы, как он подчеркивает, родились не в этой системе. Их, что называется, надуло ветром.

Во-вторых, Вебер подчеркивает, что «тенденции материального развития» ведут русское общество не к свободе, а в противоположном направлении. Либералы, пишет Вебер, с их системой ценностей, вынуждены идти против течения.

И в-третьих, Вебер подчеркивает, что революционизм и негативизм в отношении «законов развития» в крови у русского социализма. Вероятно, это действительно так, и это исключительно важная (хотя сегодня и не такая уж оригинальная) мысль. Потому что: что же еще вы хотите от общества, где нет традиции и которое всемирное историческое течение увлекает не туда, куда вам самим хотелось бы? Единственной надеждой такого общества становится «теория» и группа активных деятелей, готовых воплощать в жизнь проекты, вдохновленные какой-то теорией. В этом направлении действовала мысль ортодоксальных социал-демократов с их концепцией партии как его передового отряда трудящихся. В том же направлении размышляли и неортодоксалы, как, например, веховец Изгоев с его амбициозным проектом «государственной творческой интеллигенции» (см. об этом в книге Ю.Пивоварова «Очерки истории русской общественно-политической мысли»).

Так вот, имея в виду все это, мы можем теперь заметить, что сегодня российское общество находится в том же положении, что и в начале века. Такое впечатление, что русское общество боится признать статус «исторических» за последними семьюдесятью годами своего существования. Ну что же, если так, то у российского общества нет выбора — оно обречено на поиски проекта своего нового состояния. Надежды на некую естественно-историческую эволюцию российского общества в «правильном«(!?) направлении, если для них и были какие-то основания лет 10 назад, тают на глазах. Без серьезного интеллектуального прорыва и сильной политической воли российская государственность, российское общество и, если угодно, русская нация могут вполне потерять свой «субстанциальный » статус и перестанут быть влиятельными участниками глобальной структуры. Русские люди, конечно, никуда не денутся, но они разбредутся по другим организационным структурам, будь то малые государства, транс-национальные корпорации, транснациональные церкви, мафии или партикулярные сети в мировом киберпространстве.

К этой перспективе можно относиться по-разному: можно ее бояться или, наоборот, приветствовать. Это само по себе уже означает выбор какого-то проекта. В любом случае осознание этого выбора должно бы повести к напряженной умственной деятельности. Философам придется снова и снова возвращаться к теории взаимозависимости «знания» и «действия» в обществе. Историкам и социологам придется оценить, как долго еще «государства-нации» и, в частности, «державы» будут сохранять свое значение в качестве агентов (акторов) структурной эволюции мирового сообщества. Но практическим политикам нужно думать о программах на ближайшие пять — десять лет. Страна, коль скоро она еще существует и думает о самосохранении, не может себе позволить, чтобы политика плелась в хвосте у кратковременных и локальных конвульсий хаоса. Российская проблема — фундаментально интеллектуальная проблема. Она все равно никак иначе не решится. А значит, надо мобилизовать интелллектуальные ресурсы, а не блокировать их циркуляцию в каналах коммуникации, что, к сожалению, происходит до сих пор.

Александр Кустарев